Адыги - Новости Адыгеи, история, культура и традиции » Статьи » История » Тимур Алоев: Хаджретский «нерв» в черкесском сопротивлении России

Тимур Алоев: Хаджретский «нерв» в черкесском сопротивлении России

Тимур Алоев: Хаджретский «нерв» в черкесском сопротивлении России
История
admin
Фото: Адыги.RU
11:06, 09 февраль 2020
1 676
0
«... Самые слова подданство и покорность в адигском языке не существуют» Цитата, вынесенная в название настоящего текста, является выдержкой из письма командующего войсками правого крыла Кавказской линии генерала Г.И. Филипсона по следам заключенного им накануне «мирного договора» с представителями Абадзехии – одной из крупнейших исторических областей Черкесии [1]. Столь категоричный и броский пассаж вместе с тем позволительно рассматривать и в качестве credo хаджретского движения, на протяжении десятков лет выступавшего протагонистом в черкесском Сопротивлении в ходе Кавказской войны.
Тимур Алоев: Хаджретский «нерв» в черкесском сопротивлении России
«... Самые слова подданство и покорность в адигском языке не существуют»

Цитата, вынесенная в название настоящего текста, является выдержкой из письма командующего войсками правого крыла Кавказской линии генерала Г.И. Филипсона по следам заключенного им накануне «мирного договора» с представителями Абадзехии – одной из крупнейших исторических областей Черкесии [1]. Столь категоричный и броский пассаж вместе с тем позволительно рассматривать и в качестве credo хаджретского движения, на протяжении десятков лет выступавшего протагонистом в черкесском Сопротивлении в ходе Кавказской войны.

Однако его значимость в контексте настоящего очерка определяется в несоизмеримо большей мере другими обстоятельствами. С одной стороны, такое артикулирование специфического феномена (вне зависимости от его политической ангажированности и степени адекватности лингвистическим реалиям) обнаруживает в нем важный элемент актуальной имперской повестки. И в этом плане такое свидетельство не воспринимается как романтизация генералом своих «диких» и, возможно, ему симпатичных противников. Тем более что оно было явлено в контексте животрепещущей неопределенности судьбы имперского проекта в регионе в посткрымский период.

С другой, такое суждение из уст «просветительски» рационализированных агентов имперского продвижения по меньшей мере выглядит как вердикт фатальной неспособности сторон, увязших на десятилетия в военно-политическом клинче, выработать если не платформу для компромиссов, то хотя бы обоюдопонимаемый инструментарий полноценной коммуникации. Можно в скобках добавить, что красноречивым подтверждением этого тезиса выступает утвержденный спустя лишь несколько месяцев план Геноцида (октябрь 1860 г.) [2: 475-476; 3: 179; 4: 150] как генерального модуса установления имперского контроля в Черкесии. Вряд ли это неутешительное обстоятельство проявилось столь радикально и со всей непреложной закономерностью как в опыте многолетних усилий российского командования по противодействию устойчиво воспроизводимой антиимперской позиционированности хаджретов.

Ввиду того обстоятельства, что хаджретское движение зародилось и в течение десятилетий разворачивалось в основном на востоке Черкесии, в Кабарде, и до самого своего исчерпания не теряло своей кабардиноцентричности, представляется продуктивным хотя бы пунктирно прочертить динамику взаимных диспозиций между ведущим черкесским княжеством и постепенно, но неуклонно подвигавшейся к военному утверждению в регионе империей в течение XVIII в. Предлагая такой хронологический отсчет, мы исходим из того, что актуальные категории этого периода выступают своего рода субстратом по отношению к последующим «договорным конструкциям» между контрагентами более поздней эпохи. Как бы то ни было, очевидно, что сформировавшиеся или по крайней мере функционировавшие тогда образы взаимного восприятия во многом наследовались при выстраивании востребованной аргументации и в разгар российско-черкесского противостояния в первой половине XIX в.

При этом следует оговорить, что здесь не затрагивается полуторастолетний опыт взаимодействия черкесских княжеств и Московского государства. Во-первых, потому что конец XVII – первые гг. XVIII в. характеризуются явной дискретностью в отношениях России со своим наиболее мощным и стабильным контрагентом на Кавказе – княжеством Большой Кабарды. Во-вторых, совершенно очевидно, что петербургская дипломатия, отныне отринув «шертные» рудименты предыдущего периода, в общение с региональными акторами привнесла все более нарастающую прагматическую интонацию, не отягощенную сантиментами московских приказов.

В попытке соотнесения «языков самоописания» и взаимного восприятия политических акторов в регионе представляется уместным отметить, что XVIII в. с точки зрения доминировавших в течение его первой половины геополитических реалий, для Большой Кабарды начинается с разгрома крымско-татарских и османских войск в Канжальском сражении в сентябре 1708 г. [5]. Это событие, так или иначе, предопределило вектор, динамику и содержание последующих турбуленций в княжестве и существенно отражалось на политическом климате во всей Черкесии на протяжении последующих нескольких десятилетий. В этом плане думается разумным рассуждения о статусных (само)представлениях сил, взаимодействовавших в регионе, выстраивать, отталкиваясь от этой поворотной вехи.

Представляется, что сведения находившегося с 1706 г. в Крыму католического миссионера, епископа Дюббана послужат приемлемой отправной точкой для «сквозной проекции» на этот вопрос. Очертив общие штрихи разгрома крымско-турецкой армии в военную кампанию 1708 г., Дюббан отмечал, что «после того черкесы установили связи с московитами, не желая тем не менее им покориться» [6: 101]. Однако красноречивее этого суждения о положении Кабарды говорит содержание вопросника католической миссии в Крыму, зондировавшей возможности распространения своего влияния в Черкесии. Первый вопрос из него звучит следующим образом: «Кому они (черкесы. – Т.А.) подчиняются, коль по их собственным словам они не зависят от Великого Повелителя (османского султана. – Т.А.) или Царя или некоторых иных отдельных государей?» Сложно не заметить, что уже сама постановка вопроса вполне внятно показывает самопозиционирование политических единиц Черкесии.
Не фокусируясь на части ответа, относящейся к княжествам Западной Черкесии, приведем характеристику, отличающуюся исключительной определенностью относительно политического положения Кабарды. В ответе на вышеуказанный вопрос отмечается, что «... с 1708-го [г.], когда они (черкесы Кабарды. – Т.А.) наголову разбили с помощью военной хитрости татарскую армию, они защищаются как могут, и слушать не желают о дани. Кабарта, являющаяся самой сильной областью, полагается на свои ущелья и на суровость своих гор. Ныне они поддерживают некоторые сношения с Царем, но не подчиняясь ему. Великий Повелитель (османский султан. – Т.А.) не имеет никакого отношения к Черкесии, ни равнинной, ни горной» [6: 112].

Ретивость миссионеров, заинтересованных в получении максимально объективных сведений о стране, рассматривавшейся ими как потенциальный объект приложения своих усилий, кажется, может служить ручательством достоверности приведенной информации. Тем более что источники более позднего периода вполне согласуются с подобным видением. Весьма показательно в этой связи содержание памятной записки российского резидента И.И. Неплюева Порте в августе 1731 г. Этот текст примечателен, наряду с прочим и в том смысле, что он отражал положение Кабарды в условиях неоднократных попыток Бахчисарая взять реванш за Канжальское поражение. Также необходимо иметь в виду, что появление документа было вызвано стремлением внешнеполитического ведомства России предотвратить склонение баланса сил в регионе в пользу османов в условиях очередного крымского наступления на Кабарду [7]. Документ начинается со следующей сентенции: «Известно Блистательной Порте, что провинциа Кабарда, или лутче сказать Черкесия из разных народов состоит, имея много князей из которых некоторыя издревле в российском подданстве (можно предположить, что подразумеваются служилые князя на нижнем Притеречье. – Т.А.), а иные у блистательной Порты (речь может идти о Жанеевском княжестве и в меньшей степени о Кемиргоевском, Хатукаевском и др. феодальных владениях Западной Черкесии. – Т.А.), а иные неутральны между обоими империями» [7: 43]. Симптоматично, что главный тезис послания логично сводится к тому «что Кабарду надобно в покое оставить» [7: 44], но не ввиду ее «подданства» России (которое лишь робко обозначается в тексте), а «на том основании, как она от многих лет доныне содержится, ибо в тех краях движения войск, с коея б стороны ни было, не безподозрительно...» [7: 44]. Нетрудно заметить, что в этой сентенции просматривается мысль о том, что и сама российская сторона считала неприемлемым для себя инициирование «в тех краях движения войск». И здесь не приходится гадать о том, какие политии Черкесии были «неутральны между обоими империями». Собственно последовавший спустя несколько лет Белградский договор между Российской империей и Османским государством подтвердил «неутральный»/«вольный» статус Кабарды, обозначив ее как «барриеру» между двумя державами [8: 19]. Однако данное обстоятельство не стало существенным фактором закрепления этого положения. Не говоря о том, что трактат предусматривал опции для вмешательства в дела трех восточночеркесских княжеств, уже сама практика артикулирования политического статуса Кабарды в контексте исключительно межимперских компромиссов предельно ясно обнаруживала нараставшую тенденцию «деакторизации» кабардинских феодальных владений в системе координат взаимодействия двух держав.

В этой связи показателен взгляд на значение этого международно-правового документа, изложенный генералом де Медемом в «декларации» кабардинским князьям в 1776 г. Следует указать, что она была составлена в тот период, когда маховик кровопролития уже более чем десятилетие раскручивался по нарастающей, и Петербург готовился к очередному, небывалому до того территориальному прорыву вглубь Большой Кабарды. Военачальник выговаривал правителям княжества, что «Российский императорский двор» в свое время лишь «споспешествуя общему благому намерению и примирению согласился почесть кабардинцов вольным народом ни от кого независимым и бариерным между обоими империями». И далее, предупреждая возможные аргументы со стороны своих визави, он в ультимативном тоне доводил до их сведения актуальные на тот момент реалии межимперского взаимодействия: «такие прежняго мирнаго трактата обязательства натуральным образом уничтожились и окончались последующею потом между обоими империями недавно минувшею воиною». Разумеется, имперский агент, констатируя такое положение, рассматривал его в качестве непреложного императива для правителей небольшой страны. Заключал же российский генерал свои рассуждения откликавшимся на текущие имперские задачи внушением. Манкируя декларировавшимся Петербургом на протяжении десятков лет статусом восточночеркесских княжеств, автор небрежно отзывался о притязаниях кабардинцев, «некоторое краткое толко время находившихся свободными, но потом возвращенных паки в здешнюю принадлежность» [9].

Подобные формулировки, проинтерпретированные post factum и отвечавшие задачам имперской политики в условиях нового международно-правового режима после Кючюк-Кайнарджийского мира 1774 г., сущностно противоречили той модели сосуществования, которую могла предложить кабардинская элита. Об этом свидетельствует содержание письма правящего триумвирата Большой Кабарды (Мисост Касай [В соответствии с узусом черкесского языка фамилия идет впереди имени.], Хатокшоко Мисост, Кейсин Кази) Екатерине II в связи с заложением на территории княжества российской крепости в районе Моздока. Озвучивая просьбу о том, «чтоб Ваше величество на Маздоке город строить приказать не соизволили б», правители княжества прибегли к традиционному и до того момента приемлемому для адресата аргументу – «за что мы принуждены будем остаться под державою вашего Величества до окончания нашего века» [10]. Далее, раскрывая свое понимание нахождения «под державою» ее Величества, авторы письма старательно пытались обосновать свою позицию. Так, они напоминали, что «издревле присяжными именуемся и для того ту нашу присягу и доныне наблюдаем безпорочно а как оной наш Моздок по прежнему у нас оставлен будет то мы еще вереность вашему величеству присягу свою возобновить должны а егда как о пожаловании нам Моздока... отказатца соизволите то в таком случае присягу свою придём в несостояние, чего прежние государи весма охраняли а за единой такой круглой городок живущих между двух морей день и ночь в приуготовности на конях сидящей народ потерять было весма непристойно ибо мы нижайшие вашему величеству продолжали свою службу безпорочно и толикое число нас народов... просим потерять не соизволите... а естли на Моздоке и в Мажаре (район современного Буденновска. – Т.А.) построены будут города то уже нам кабардинцам и жительствовать места не останетца, но разве толко по горам и каменистым местам себя подвергнуть имеем... и заподлинно сему вы поверить не можете однако напоследок усмотрите что мы такие места имеем аще нас господь бог сам не разобьет, то человеку разбить будет ника(к) невозможно толко за напрасно [нас] от вашего величества не отдалили бы ибо мы до скончания нашей жизни оставя Вашего величества никуда не отедем, но сверх того по желанию вашего величества верною нашею присягою (выделено нами. – Т.А.) уверим...» [10].

Разумеется, этот колоритный текст, отличающийся обилием переходов в диапазоне от манифестации лояльности до лукавой ламентации и ультиматума, заслуживает пристального всестороннего осмысления. Здесь же отметим черту, наиболее выразительно проступающую в послании черкесской элиты. Невзирая на начавшуюся открытую агрессию, она, следуя прагматике политического поведения (даже на уровне протокола не пренебрегая выработанной в предыдущий период риторикой), взывает к аргументам легко достижимого на ее взгляд консенсуса. При этом, будучи не первое десятилетие осведомленной об актуальности Белградского договора как документа, определяющего имперскую политику в регионе, она не апеллирует к его условиям, которые, казалось бы, могли в той ситуации послужить весьма действенным инструментарием для защиты своих интересов. Черкесские князья изначально могли отторгать его условия (хотя мы не располагаем источниками, в которых такая позиция выражалась бы прямо) как сформулированные по принципу sine nobis de nobis («о нас, но без нас»), и точно не рассматривали их как примарные в ходе своих многочисленных внешнеполитических инициатив с 1739 г. Более того, совершенно очевидно, что в предлагаемом modus vivendi инициаторы послания не допускали (по крайней мере для себя) ни малейшего отклонения от традиционных форм внешнеполитического взаимодействия, в рамках которых их субъектность не подвергалась сомнению. Поэтому лексическим референтом этого текста выступает слово «присяга».

Черкесы и в последующем, невзирая на череду поражений и тяжелых потерь, продолжали настаивать на неприемлемости взаимоотношений, ограничивающих их самостоятельность. Примечательно, в этой связи, их заявление накануне самой кровопролитной в XVIII в. кабардино-российской военной кампании 1779 г., где указывалось, что «они никогда российскими подданными не были и если со времени царствования Иоанна Васильевича имели сношения с этим государством, то не как подданные и покорные царю, а лишь как конаки» [11: 102]. Такое самопозиционирование П.Г. Бутков спустя столетие проинтерпретировал в том ключе, что кабардинцы тем самым якобы ставили себя в «положении, чтоб их российская держава всегда предохраняла и защищала от их неприятелей, не требуя от них за то никаких жертв» [12: 51]. Разумеется, фактологическая канва, связанная с многовековым сосуществованием России и Большой Кабарды, определенно не согласуется с подобной «наивной» оценкой асимметричности (в пользу последней) взаимоотношений двух акторов кавказской политики.

За последующий относительно небольшой промежуток времени Кабарда испытала на себе ряд суровых ударов, болезненно отозвавшихся на всех сторонах жизни княжества. В ходе ожесточенной военной кампании 1779 г. феодальное ополчение черкесских князей безоговорочно уступило царским регулярным войскам. Аннексия северных районов, закрепленная вслед (и в результате этого), привела к потере более чем 2/3 территории Большой Кабарды. В 1791(2) г. Петербург по Ясскому миру добивается от Порты согласия на расчленение территории Черкесии и, в частности, ее ведущего княжества. Тогда линией разграничения двух империй была объявлена р. Кубань [8: 45]. Разумеется, такое решение не могло быть воспринято благожелательно в Черкесии. И все же в Петербурге чувствовали себя настолько уверенными, что в следующем 1793 г. решились на введение в Талостанеевском и Джиляхстанеевском княжествах, а также на правобережной (р. Кубань) части территории Большой Кабарды т.н. «родовых судов и расправ» [13: 10], направленных на «умножение зависимости» восточных черкесов.

Такие изменения означали, что с этого времени к аннексиям и вооруженному подавлению сопротивления в качестве эффективных опций имперского утверждения в регионе присовокупляется неприкрытая интервенция в институциональное пространство трех восточночеркесских княжеств, направленная на форсированный демонтаж его основ. До конца столетия имперские усилия в этом направлении были весьма настойчивы и их разрушительные последствия для Кабарды все ощутимее. И все же устойчивости княжества к перманентно нараставшему неблагоприятному воздействию хватило на то, чтобы император Павел в мае 1800 г. вынужден был признать, что кабардинцы «находятся больше в вассальстве российском, нежели в подданстве» [12: 562]. Однако такой констатации, как показал ход событий, было недостаточно для смены генеральной имперской установки, в принципе не допускавшей сохранения региональными политиями своей субъектности в долгосрочной перспективе. Упорная нацеленность на демонтаж черкесских институтов предельно обнажила целеустановку имперского продвижения, что послужило толчком, катализировавшим поиск новых способов самосохранения. Хотя имперского ресурса хватило на то, чтобы купировать инициативы черкесских князей в это время и упредить зарождение массового движения посредством нейтрализации наиболее активной части недовольных в 1794 г., со временем ситуация существенно поменялась.

Вскоре, в течение 1799 г., как неоднократно описывалось в историографии, после бегства пши Хатокшоко Адильгирея из России, черкесы Кабарды приступили к формулированию и реализации эффективной политики противодействия имперским устремлениям. Воплощая основной императив своей программы он, «возвратясь побегом... в свое отечество, мстительным голосом разсеевал здесь мысли свои о возвращении отечеству своему вольности» [12: 560]. В связи с ситуацией здесь, командующий российскими войсками на Кавказе генерал Кнорринг докладывал царю о том, «что девять ветреных владельцев (пши. – Т.А.) и много узденей быв руководимы советами его, [Хатокшоко] Адильгирея скопились в одно место и взяли дерзкое намерение установить в Кабарде духовный суд… и который бы совершенно ослаблял действие учрежденных Императорским Величеством в Кабарде родовых судов и расправ, до сего времени с довольным успехом… умножающих зависимость их к Высочайшему Вашего Императорского Величества Престолу» [14. Цит. по: 15: 41].

Как справедливо констатировал В.Х. Кажаров, призывы Хатокшоко Адильгирея и его единомышленников «нашли широкую поддержку среди дворян» [15: 42]. Однако реализация программы князя с самого начала оказалась под угрозой. Российское командование пристально следило за развернувшимися перипетиями на востоке Черкесии. Оно также предприняло мероприятия, направленные «на пресечение затей их в самых оных начале и навести страх на дерзких, а благонамеренных подкрепить» [13: 11]. Ввиду данного обстоятельства лидер кабардинского Сопротивления перенес свою «операционную базу» в закубанскую часть Кабарды. Он основал новое поселение в «весьма крепком месте при речке Малый Зеленчуг» и, согласно сведениям П.Г. Буткова, в 1802 г. при нем находились 200 кабардинцев, причем «партия его... ежедневно умножалось разбойниками» [12: 561].

Отныне и практически до конца российско-черкесского противостояния имперское командование именовало кабардинцев, переселявшихся на запад страны с целью продолжения Сопротивления, «беглыми». Касаясь семантики подобного эпитета, нам уже приходилось обращать внимание на то, что данная аттестация подразумевала «преступников, избежавших возмездия имперских законов» [16: 269]. Вместе с тем в попытке осмысления характера и содержания переселенческого движения кабардинцев, нельзя игнорировать и другой его аспект. Прежде всего следует иметь в виду, что миграция из центра Кабарды в Закубанье произошла по причинам, не связанным с внутрикабардинскими противоречиями. «Этот процесс носил экзогенный характер и являлся реакцией, ответом на внешнюю причину, каковой являлась российская агрессия против Кабарды. О том, что переселение носило в буквальном смысле характер «бегства», говорит то, что оно происходило без подготовки, в спешке, в условиях постоянной опасности нападения со стороны русских войск, когда многие материальные ценности уничтожались из-за невозможности их транспортировки» [16: 269].

Источники весьма красноречиво описывают условия переселения. Российский «пристав» в Кабарде генерал-майор Дельпоццо писал в 1805 г.: «В прошлом годе чрез Каменный мост кабардинский возмутитель, владелец… Росланбек Мисостов бежал за Кубань и увел с собой кабардинских узденей и черного народа 275 семей…» [17: 973], «…а что Росламбек Мисостов и прочие уздени с ним бежавшие не иначе могли пробраться горами за Кубань, как только оставя все свое имущество… в одной одежде способной увезть на верховых лошадях» [17: 969]. Генерал Ермолов о кабардинской эвакуации 1822 г. вспоминал: «Отсюда (с долины р. Баксан. – Т.А.) генерал-майор Вельяминов 3-й с частию войск, к каким присоединился с отрядом полковник Победнов, отправлен на Кубань к Каменному мосту для воспрепятствования кабардинцам при побеге за Кубань увлечь подвластных их с семействами и имуществом. Лишь скоро узнали они о движении войск, поспешили перейти за Кубань, но некоторых застали еще войска наши, отбили стада их и преследовали спасающихся вверх по Кубани, где места неприступные могли служить им убежищем» [18: 378-379]. Военный историк В.А. Потто, суммировав сведения об этом событии, рисовал следующую картину: «…неприятель бежал, и по высотам, в отдалении, можно было видеть спасающиеся семейства кабардинцев и угоняемые стада. Майор Якубович со своим батальоном преследовал бегущих» [19: 373].

Несмотря на это, в основу нового самопозиционирования кабардинских переселенцев легли не факторы драматических обстоятельств, сопровождавших их исход. О том, чем же оно подпитывалось и как, обратившись к сюжету из священной истории о мухаджирстве, кабардинцы его универсалистский пафос адаптировали к решению партикулярных (с религиозной точки зрения) задач, а также мотивах, которыми руководствовалась чуть ли не половина кабардинцев в своем нелегком выборе, вдумчиво рассуждал В.Х. Кажаров. «Во времена Кавказской войны, – писал он, – деяния пророка Мухаммада и его сподвижников, воспевавшиеся в закирах, служили для адыгов нравственными примерами, которым они стремились подражать в своей повседневной жизни. Далеко не случайно, что «беглые» кабардинцы, продолжавшие сопротивляться России, стали называть себя «ха[д]жретами». Переселившись за Кубань, они как бы совершили «хиджру», временно оставив свой край во власти неверных. Они намеренно не пользовались адыгским словом «хэхэс» (переселенец), предпочитая сравнивать себя с первыми мусульманами, переселившимися из Мекки в Медину в результате обрушившихся на них гонений. Тем самым «ха[д]жреты» подчеркивали религиозный аспект своего переселения и неизбежность возвращения в [центральную] Кабарду, как и первых мусульман в Мекку» [15: 77].

Таким образом, черкесы Кабарды, вовлеченные в движение под руководством Хатокшоко Адильгирея (а после его смерти и других кабардинских пши), сами обозначали себя хаджретами, исходя из политических и этических мотивов своего исхода. Российская же сторона предсказуемо исходила из своего отношения к ним и присущего ей категориального аппарата. Соотношение между этими двумя компонентами структуры хаджретского «лексико-идентификационного поля» на протяжении периода их актуального функционирования оставалось дистантным (хотя каждая из них в ходе более чем полувековой эпопеи претерпевала определенные, порой существенные метаморфозы).

В российских документах превалирует эпитет «беглые», отражая, как отмечалось, имперскую квалификацию кабардинских мигрантов. Также нередко в российских источниках они именуются «абреками», тем самым подменяя содержание адыгского понятия: «Несколько кабардинских семейств с подвластными перешли разновременно в долины двух Зеленчуков и составили отдельную усадьбу в соседстве с абадзехами. Они известны у нас под именем абреков» [20: 51]. Встречаются источники, акцентирующие внимание на географической локализации хаджретов, описывая их, к примеру, как «за-Лабинских кабардинцев» [21: 91]. Подчеркнутой нейтральностью отличается аттестация швейцарца Жиля, писавшего о «переселившихся кабардинцах» [22: 139]. Артикулируя ключевую характеристику хаджретов, Ростислав Фадеев в конце войны называл их «вольными кабардинцами» [23: 162].

Вполне объяснимо, что черкесы в поисках формулы противодействия нарастающему стремлению соседней державы расширить свое могущество за их счет, пошли по пути возведения эффективной (в первую очередь с военной точки зрения) национальной идеологии на базе актуализации религиозной идентичности. Этому способствовало то обстоятельство, что хаджретская самоидентификация сложилась в рамках стремительной интенсификации исламского прозелитизма в Кабарде на фоне жесткого имперского давления, вскоре вернувшегося к парадигме неприкрытой военной агрессии (после периода относительной стабилизации, наступившего вслед за поражением кабардинцев в военной кампании 1779 г.). Арифметическое большинство населения уклонилось от радикального деятельного противостояния напору заведомо превосходящих сил. Определенная часть населения избрала пассивное сопротивление оккупационным властям, многие просто выжидали, а некоторые пошли по пути открытого содействия имперским усилиям.

Рассуждая о структуре идентичности новообразованного в ходе деятельного сопротивления сообщества, нельзя говорить о ее полноте, если не учитывать, что сознательное и форсированное (по историческим меркам) формирование новой идентичности с необходимостью предполагает лексическую (часто в уничижительном ключе) маркировку альтернативных, а порой и антагонистичных стратегий социальной активности/пассивности. Рассматриваемая здесь ситуация определенно подтверждает данную закономерность.

Принятые в Черкесии называния коллаборационистов отличались символической выразительностью и в эмоциональном плане ярко выраженной уничижительностью характеристик. Так, в песне, посвященной одному из виднейших лидеров закубанских кабардинцев князю Ажджериюко Кушуку, антагонисты хаджретов определяются как «мылицэ гущэурэ кхъуэцхэр зыгъэкI» («милиция, что свиную щетину отращивает») [24: 70]. В другой песне, в которой повествуется о мести молодого человека, выжившего при разорении родного аула захватчиками, соплеменники, причастные к злодеянию, названы «кхъуэ пIащэ» («дикие свиньи») [25: 331]. На этом фоне совсем неслучайна бытующая в черкесской диаспоре Турции уничижительная оценка, адресованная кабардинцам, оставшимся безучастными к хаджретской Альтернативе. Она звучит так: «ТIуащIэдэсыр кхъуэсурэтс, хьэжрэтыр жэнэтбзус!» («Междуреченец [т.е. житель центральной части Кабарды – Т.А.] – свиноподобный, хаджирет – райская птичка!») [26: 158], «ТIуащIэдэсым кхъуащхьэрэ кхъуакIэрэ япытщ» («у жителей междуречья, т.е. центральной части Кабарды, свиные головы и хвосты») [27]. Также показательна и следующая полная диффамативного содержания фольклорная формула: «Си быным кхъуэлрэ мылицэрэ фIэкIа ямышхаи мы дунейм теткъым» («И нет на свете ничего, чтобы не ели мои дети, кроме свинины и милиции») [28: 270].

Принимая во внимание «тернарную» композицию идентичности у рассматриваемого сообщества, все же следует подчеркнуть, что в плане понимания ее дальнейшей эволюции определяющее значение имеет именно диспозиция элементов ее структуры. И здесь важно обратить внимание на один довольно характерный для процесса гуманитарного исследования момент. Как часто бывает при описании тех или иных сюжетов, лексическая оснастка заимствуется у объекта исследования. Тем самым она становится инструментом исследовательского метаязыка. В каждом конкретном случае со всей непреложностью возникает необходимость выяснения соотношения между словом – категорией метаязыка и понятием, приписываемым какому-либо субъекту в качестве актуального для его исторической ситуации.

При взгляде на историческую динамику хаджретского «лексико-идентификационного поля», его устойчивость просматривается особенно зримо. Вышеуказанная дистантность элементов структуры хаджретской знаковой системы обусловили устойчивость её синтактики на длительный период. Это обстоятельство существенно облегчает лишенное смысловых аберраций восприятие соответствующего нарратива, что позволяет выстроить прагматически корректную оптику при рассмотрении знаковой системы, отражавшей хаджретскую Альтернативу. Повышению стереоскопичности восприятия этого феномена способствует ознакомление с динамикой семантических изменений центрального элемента системы (концепта хаджрет). Однако прежде чем обратиться к главным вехам, ознаменовавшим направление и особенности этой динамики, принципиально важно обозначить перманентный на протяжении нескольких десятилетий фактор, через который преломлялись грани хаджретского самосознания и которым так или иначе определялась вся палитра смысловых оттенков, сопровождавших хаджретскую идентичность.

Речь идет о военно-политических параметрах присутствия кабардинцев в зоне российского продвижения в бассейне р. Кубань. Занятую новым сообществом позицию, которая позволяла выступать в качестве долговременного фактора этнополитического развития в субрегионе, «оказывая значительное влияние на расстановку здесь военно-политических сил» [29: 24], неизменно подтверждают российские источники. Так, в мае 1823 г., спустя лишь несколько месяцев после завершения второй и самой масштабной волны эвакуации восточных черкесов из центра Кабарды, генерал Ермолов отмечал: «Из сведений, доходящих о нападении Закубанцев известно, что беглые кабардинцы не только участвуют в оных, но всячески стараются возбуждать против нас разбойников и, зная места, служат провожатыми партиям». Проистекавший из этого положения приказ, гласивший о том, что «в случае если кто из бежавших за Кубань кабардинцев достанется в руки наши, таковых... наказывать смертью» [30: 473], думается, красноречиво характеризует значимость хаджретского присутствия в бассейне р. Кубань. Военный историк Потто отмечал в связи с этим: «Покорение [центральной части] Кабарды создало новую причину вечных тревог на правом фланге, на верхней и средней Кубани. Беглые кабардинцы стали за Кубанью новым элементом, постоянно возбуждавшим к беспрерывным и мстительным набегам. Под их влиянием выходили тогда на линию все крупные шайки» [19: 456]. Весьма симптоматично в этом плане то обстоятельство, что в начале очередной русско-турецкой войны, командующий Кавказской линией генерал-лейтенант Емануель, обращаясь с прокламацией к «закубанским народам», из всей их палитры упомянул лишь хаджретов. Он писал: «От беглых кабардинцев, находящихся за Кубанью, один раз навсегда я требую, чтобы они от хищничеств удержались; в противном же случае, добычами не заменятся им потери, которые понесут они, если привлекут на себя русское оружие. К тому же и сами жители закубанские, давшие им убежище, должны за стыд почитать следовать их легкомысленным советам, а того еще более – терпеть в них своих притеснителей и им повиноваться» [31: 446-447].

Представленный текст высвечивает три принципиальных момента в позиции России по отношению к «беглой Кабарде». Во-первых, сам факт персонификации только «беглых» кабардинцев из всей совокупности феодальных и республиканских политий Закубанья, некоторые из которых обладали людскими ресурсами в десять раз превышавшими хаджретские, косвенно говорит о значительно более «качественном» ведении хаджретами военных действий против России, нежели акторы Западной Черкесии. (Вместе с тем следует принять во внимание то обстоятельство, что «беглые» кабардинцы рассматривались российским правительством в качестве мятежных подданных империи, в отличие от остальных черкесов, чье благожелательное отношение в условиях войны с Портой было весьма необходимым для России. Этим и объясняется тон неприкрытой враждебности, с которым обращались к хаджретам). Во-вторых, требование Емануеля к кабардинцам, чтобы те «от хищничеств удержались», характеризуют отношения России и хаджретов как перманентно антагонистичные независимо от внешнеполитической конъюнктуры.

В-третьих, в заключительном предложении к хаджретам констатируется наличие политической подчиненности одних сообществ Закубанья (карачаевцы, абазины) «беглым» кабардинцам и значительное влияние последних на другие черкесские политии (Абадзехия, Бесленей). (Тем самым обнаруживается несостоятельность сделанного в свое время генералом Ермоловым «предостережения» о том, что переселение кабардинцев за Кубань поставит их в положение «зависимости» и «подчиненности» от жителей Закубанья» [30: 467]).

Те же позиции относительно хаджретов были подтверждены и после драматичной военной кампании в субрегионе, хронологически приходящейся на период русско-турецкой войны 1828-1829 гг. Показателен в этом плане рапорт, составленный генерал-майором Бековичем-Черкасским и полковником Гасфортом от 17 сентября 1830 г., адресованный Паскевичу. В нем отмечалось, что в Закубанье «кабардинцы продолжают пользоваться уважением между другими племенами, давшими им пристанище» [32: 905]. Авторы документа, рассматривая возможность их возвращения в центральную Кабарду, мотивировали свою инициативу тем обстоятельством, чтобы «оставаясь долее между Закубанскими народами, они не могли вновь вооружать их против России, ибо замечено, что до сего времени кабардинцы всегда были там первыми зачинщиками и участниками грабежей, произведенных в пределах наших, увлекая обыкновенно примером своим и те колена, которые изъявляли прежде к нам благонамеренность» [32: 907].

В последующие десятилетия хаджретский фактор не терял своей значимости в субрегионе. В 1851 г. российские военные специалисты аттестовали кабардинцев как «самое доблестное и храброе племя на правом фланге» [33: 103]. Значительно позднее, в 1860 г. о них говорилось, что «беглые кабардинцы составляли самую крепкую защиту и оплот абадзехов со стороны верховьев рек Ходзи и Белой» [34: 370]. И, наконец, в год завершения векового противостояния (1864), граф Евдокимов отнес «за-Лабинских кабардинцев (бежавших назад тому 45 лет из Кабарды)» к числу «наиболее воинственных» адыгских групп, «на которых лежала вся тяжесть прежней войны с горцами, так как они составляли авангард неприязненного нам населения и которые наиболее нам вредили...» [21: 91]. Видимо, эти обстоятельства были приняты во внимание, когда выдающийся кавказовед М.М. Ковалевский, окидывая интеллектуальным взглядом давно переставшие быть злобой дня перипетии Кавказской войны, заключал, что «самые опасные наши противники на западе [были] – кабардинцы, и самые упорные защитники национальной независимости на востоке – горцы Дагестана и чеченцы...» [35: 249].

Столь значимое положение массива кабардинских переселенцев в воюющей Черкесии на протяжении целой эпохи было также неразрывно связано с его упрочением в качестве все более нарастающего источника референтных символов в масштабах всей страны. Этот аспект их позиции в конфигурации этнополитического взаимодействия в регионе требует более детального разъяснения.

В конце 1840-х гг. К.Ф. Сталь, имевший возможность непосредственного и длительного изучения ситуации в Черкесии, отмечал, что погибшие к тому моменту черкесские пши Болотоко Джамбулат, Хатокшоко Магомет-Аш(е), Каноко Айтек и «старшина» Харциж Аля «были хаджиретами [36: 124]. Здесь также было отмечено, что лишь «с 1835 года хищники приняли название хаджиретов» [36: 125]. Упоминание в качестве рубежной вехи в хаджретской эпопее именно этой даты (а, к примеру, не 1822 г.) вкупе с представленной галереей «эталонных» хаджретов, в которой значился лишь один-единственный кабардинец, при поверхностном взгляде на ситуацию как бы подводит к эффекту когнитивного диссонанса. В данном случае готовность к коррекции исследовательской оптики и допущение динамичности парадигмы изучения хаджретской проблематики позволяют снять кажущиеся противоречия и реализовать эвристический потенциал, заложенный в этих «нестандартных» сведениях.

Реализуя данный посыл, будет уместно привести пассаж автора, которым он иллюстрирует формы проявления представленной им «социальной инновации». Он указывал, что принятие названия хаджретов в 1835 г. сопровождалось тем, что «воровство приняло религиозный характер. Хищничество и набеги в наши пределы считаются делом душеспасительным, а смерть, понесенная на хищничестве в русских пределах, дает падшему венец шагида или мученика» [36: 125]. Однако данные характеристики не являются чем-то новым для кабардинцев: именно эти идеи были актуализированы в Кабарде в 1774 г., когда восточные черкесы штурмовали Моздок «во главе со своими духовными» [37], атаковали 10 крепостей нововозведенной имперской передовой линии в военную кампанию 1779 г. [38: 226], в столкновениях с русскими на нижнем Притеречье в 1785 г. и в ходе всех сражений первой трети XIX в. Да и для населения кяхской части Черкесии понятие о гибели «за святое дело» было вполне укорененным за десятилетия до сер. 30-х гг. XIX в.). (У Хан-Гирея имеется описание того, как убитого жанеевского князя «предали земле, как тело человека, погибшего за святое дело (шагод)», ввиду того, что убийцы схватили его во время совершения намаза. Данное событие произошло не позднее 1820 г. [39: 249-250]).

Прояснению ситуации способствует авторская нюансировка, последовавшая в другом месте, где обозначается иной хронологический репер – время «около 1837 года» в качестве рубежной вехи, отображающей качественный сдвиг в социальных процессах запада Черкесии. Исходя из представленного контекста, следует понимать, что не позже этого времени «появилось сословие хаджиретов или хищников за веру; воровство приняло священный характер, надело маску религии» [36: 165]. Таким образом, становление хаджретства в качестве сословия, надевшего «маску религии», т.е. вооружившегося религиозной идеологией, К.Ф. Сталь определенно относит к периоду 1835-1837 гг.

В свете подобных сведений выяснение авторской трактовки и соответствующей ей семантики хаджретства, а также объяснение столь значимого социального сдвига, претендовавшего по меньшей мере на коррекцию общественной структуры и в рамках которого переопределялся «онтологический статус» довольно привычной к тому времени для подавляющего большинства черкесов исламской доктрины, приобретают необходимый характер.

Представляется, что наиболее приемлемой точкой отсчета в выстраивании объясняющего контекста данных процессов выступает Адрианопольский трактат 1829 г., которым ознаменовалось начало открытого завоевания закубанской Черкесии Российской империей. Нами уже отмечалось, что радикальная смена привычной геополитической конфигурации в регионе, вызванная условиями завершения русско-турецкой войны 1828-1829 гг., ввергла кяхские феодальные владения и главных носителей сопротивления Западной Черкесии – абадзехов, натухайцев, убыхов и шапсугов (правда, последних ненадолго), в состояние «растерянности» [40: 26]. Один из активнейших политиков страны шапсугский аристократ Абат Бесленей признавал, что «ровесникам его, пользовавшимся некоторой известностью, оставалось тогда избрать одно из следующих трех предположений: первое – удалиться в Турцию, в «землю мусульман» и там, в служении богу, ждать смерти; второе – поселиться в ущельях, отдаленных от обеспокаеваемых гор… и третье – предаться покровительству России…» [39: 261]. Впрочем, черкесов, которые «уверились, что судьба их края предоставлена России», согласно даже пророссийски настроенному Хан-Гирею, все же числом было «незначительно» [39: 261]. Несмотря на масштаб новой угрозы, основные акторы западночеркесского политического процесса с трудом преодолевали такой разброд. Так, в документе, датируемом 1831 г., отмечается, что «абадзехи и натухайцы присылают беспрерывно нарочных с просьбою о начатии военных действий о занятии Российскими войсками бухт Суджук-кальской и Геленджикской, которые служат ключом покорения черкесов…» [32: 910].

Между тем «лидеры хаджретской Кабарды (до этого не раз демонстрировавшие наличие консолидированной субъектности) не имели иллюзий насчет вероятных сценариев дальнейшего взаимодействия» [40: 26]. Хотя к этому времени на театре военных действий уже достаточно давно было привычным, что «кабардинцы эти считали себя независимыми от России и вместе с другими черкесскими племенами вели упорную борьбу с русскими войсками и казачеством», повышенная (в сравнении с другими центрами силы воюющей Черкесии) устойчивость к первоначальным вызовам, последовавшим вслед за кардинальной сменой международно-правовой парадигмы в регионе, и ортодоксальная приверженность изначальной мотивационной платформе хаджретской Альтернативы («бежавшие кабардинцы, озлобленные покорением их земли, дали обет, пока живы, мстить русским» [41: 183], «…выходцев из Кабарды… мест покоренных русскими, которые, посвятив себя на постоянную, беспощадную войну с нами, носили черкесское название гаджерет…» [41: 181]), обеспечивали им статус бастиона поборников независимости в глазах всего населения страны адыгов. Этому, несомненно, способствовал и режим постоянного наращивания военного прессинга со стороны России по всему периметру закубанской Черкесии.

Так, по окончании войны с османами инициируется крейсерское патрулирование черкесского побережья и предпринимается попытка установления сухопутной связи между Сухумом и находившейся теперь в руках России Анапой (1830). Закладываются сразу несколько укреплений в низовьях Кубани, и в том же году, опираясь на них, здесь оперирует корпус российских войск под началом командующего на Кавказе Паскевича. В 1831 г. в дополнение к Анапе российские войска закрепляются и в районе Геленджика. В последующем цель обеспечения сообщения нижней Кубани с Геленджиком и соображения по отсечению шапсугов от части «плодородной равнины расположенной между Кавказским хребтом и Кубанью» сподвигают командование Отдельного Кавказского корпуса начать ежегодные крупномасштабные военные экспедиции. Задействовав значительные ресурсы, российские войска с лета 1834 г. приступили к планомерному решению поставленных здесь задач. Особенно серьезные силы были сконцентрированы в руках генерала Вельяминова в кампанию 1835 г. Тогда на крайнем западе Черкесии оперировала группировка войск численностью более чем 11 тыс. чел. [42: 466]. (Для сравнения отметим, что за несколько лет до этого для взятия сильнейшей на восточном побережье Черного моря турецкой крепости Анапа россиянам понадобилось чуть более 5 тыс. чел. [42: 461]; российским отрядом численностью 9 тыс. штыков и сабель в ноябре 1853 г. при Башкадыкларе были разгромлены вчетверо превосходившие их главные силы турецкой Анатолийской армии [43: 344, 345]). Походы подобных масштабов и интенсивности были организованы и в последующие годы.

В определенном смысле их можно рассматривать в качестве квинтэссенции имперских усилий на начальной стадии новой фазы продвижения в Черкесии, вызванного радикальным изменением геополитической конфигурации в регионе с 1829 г. Видимо, в том числе и поэтому в фокусе ретроспективного взгляда (длиной в полтора десятка лет) данные события предвосхищают, а судя по авторскому контексту, прямо предопределяют возникновение хаджретства как общечеркесского феномена. «Первые экспедиции наши за Кубанью были очень удачны: огромная баранта и табуны попадали в наши руки, и до сих пор закубанский край не может оправиться от своих потерь. Экспедиции генерал-лейтенанта Вельяминова были чрезвычайно важны…» [36: 165]. Именно после такого живописания следует вышеупомянутая авторская констатация того, что «в это время появилось сословие хаджиретов» [36: 165]. При соотнесении подобного видения с фактологической канвой, относящейся к данной ситуации, можно убедиться, что авторские суждения невозможно отнести к известной логической ошибке post hoc, ergo propter hoc (лат. «после этого, значит – вследствие этого»).

Воздействие таких факторов как перманентное нахождение на переднем крае борьбы в условиях систематического осложнения военно-политической обстановки, референтность и престижность аристократических восточночеркесских культурных форм в предыдущий исторический период («Кабардинцы в то время, когда присваивали себе господство над соседственными племенами, были и законодателями вкуса для других черкесских поколений; в одежде и вооружении, в обычаях и нравах, на войне и мире – все ставили их в пример» [44: 192].) и востребованность проповедуемой кабардинцами Альтернативы, к середине 1830-х гг. достигло критической планки, вслед за чем началось систематическое вовлечение в их «программу» «пассионариев» кяхской Черкесии. Успешному вовлечению в хаджретскую «программу» и «аноблированию» (пользуясь приемлемой для Сталя категорией, увидевшего в них новое сословие) в ряды ее приверженцев способствовала вся сумма военно-политических факторов на Северо-Западном Кавказе.

В рамках этого движения складывается совершенно отчетливый культурно-исторический тип хаджрета. Не удивительно, что культурная рамка предшествующего периода, базировавшаяся на характерных представлениях об эталонном рыцаре («шууфI»), в новых условиях крайнего напряжения социальных сил в процессе противодействия все нараставшему имперскому натиску обусловила релевантную ситуации знаковую систему с соответствующими этическим кодексом, костюмом, телесностью, стилем поведения и т.д. «Хеджрет – это открытый, доброконный, иногда закованный в кольчугу наездник; это лев набега», – констатировалось в тексте, посвященном осмыслению опыта векового противостояния с черкесами [19: 341]. Непосредственный участник этой коллизии, словно пытаясь красочно проиллюстрировать подобную характеристику, записал в своем дневнике, посвященном походу в Шапсугию в 1837 г. следующее: «При занятии аула несколько конных черкес были от нас не более как на ½ ружейного выстрела, мы бежали за ними и стреляли, но они, ни мало не конфузясь, удалялись от нас шагом и меленькою рысью; приостанавливая лошадь в удобных местах, они по нас стреляли. Мы засыпали их пулями, но ни одного не могли ранить, ибо это были панцирники, одеты, как я еще не видел: все почти на серых лошадях, черкески обшиты серебром, опушки шапок белые и молодцы собою, но это, верно, не здешние сапсуги, а, верно, кубанские… которые на сражение надевают самое лучшее платье, какое у них есть» [Цит. по: 45: 415]. Буквально в это же время, другой пристрастный наблюдатель войны в регионе Дж. Лонгворт, пребывая у черкесов побережья, удостоверился, что «истинный тип черкесского рыцаря» «невозможно найти нигде в другом месте в настоящее время, кроме как на равнинах Кубани» [46: 370].

Итогом внутренней трансформации понятия «хаджрет» явилось замещение им центральной позиции в ценностном «вокабуляре» черкесского языкового сознания (о чем, в частности, свидетельствуют и фольклорные данные!) [47: 182]. «Хаджрет» этого времени для черкесов это как καλóϛ καγαϑóϛ («калос кагатос») для древних греков, или же «honnête home», «gentleman» для европейцев Нового времени. Однако, если последние смысловые единицы сложились в больших и стабильных обществах посредством длительной эволюции внутрисоциальных процессов, то черкесский референт сформировался по историческим меркам молниеносно в условиях предельного напряжения социальных сил под напором имперского колосса. Поэтому неудивительно, что его профиль отмечен отчетливыми милитаризированными чертами. Особенно зримы они были для заинтересованного противника, подчеркивавшего, что «Безотчетною храбростью, смелыми набегами и хищничеством в наших пределах хаджиреты сделались знамениты за Кубанью» [43: 493]. Для того чтобы вернее судить о прочности сложившихся представлений относительно концепта хаджрет, позволим себе еще одну цитату. Российские военнослужащие, переброшенные с усмиренного Восточного Кавказа, в ходе знакомства с реалиями на западе перешейка усваивали, в частности, и лексические новшества. Так, вовлеченный в эту ситуацию российский офицер вспоминал: «Джигит – принесенное с левого фланга и из Дагестана, оно мало знакомо здешним горцам, у которых есть слово «хаджирет», также как и джигит, означавшее наездника, молодца» [48: 280]. Очевидно, что такая слава зиждилась не только на традиционной рыцарской аксиологии, но и на относительно недавно воспринятых понятиях о религиозной аскезе. По крайней мере, сведения о том, что имела место практика, когда «по обету для своего душеспасения считают необходимым пойти на несколько лет в Хаджиреты» [36: 78-79], позволяют трактовку в этом ключе. Таким образом, к середине 1830-х гг. хаджретская Альтернатива, зародившаяся и десятилетия реализовывавшаяся как преимущественно кабардинская «программа», эволюционировала в феномен общечеркесской значимости. Вместе с тем следует подчеркнуть, что порожденный ею культурно-исторический тип и в последующем продолжал нести в себе отчетливые родовые черты кабардиноцентричности. «Их соотечественники, поселившиеся между абадзехами, были всегда во главе всех предприятий. Щегольством наряда и модами они служили примером всем черкесам, живущим за Кубанью», – отмечал Сталь, характеризуя кабардинских мигрантов в Закубанье [36: 82]. И далее, у него рефреном звучала убежденность, что «беглые кабардинцы за Кубанью служат теперь примером мод и обычая» [36: 91]. В очередной раз отмечая, что «дворянский обычай кабардинцев (уорк хабзе) сделался обычаем для всех черкес» и «черкесы характеризуют кабардинское дворянство прежних времен двумя словами – намазыра зауеныра, т.е. благочестивое и рыцарское» [36: 91], он был предельно компетентен в своих суждениях. (Основательность и объективность воззрений Сталя подтверждается следующим его признанием: «Заметки свои я составил в 1849 году после трехлетнего пребывания моего за Кубанью. Ныне я решился привести их в порядок и дополнить при помощи подпоручика Омара Берсеева, абадзехского уроженца» [36: 62].)

Вглядываясь в траектории становления хаджретской Кабарды как мигрантского коллектива, возникшего в процессе активного противодействия процессам территориальных приобретений/уступок в ходе фактической реализации межимперских соглашений, следует признать, что они в значительной степени обусловливались особенностями самосознания нового сообщества. Его идейный субстрат и превалирующий вектор динамики наиболее зримо демонстрируются решимостью с его стороны предстать в качестве самостоятельной политии и позицией последовательного отрицания легитимности расширявшегося имперского присутствия. Эти качества наиболее отчетливо проявлялись в институциональном строительстве (внутриполитический аспект) и в реализованных стратегиях в отношении права оптации (внешнеполитический аспект).

Исследовательский взгляд на опыт институционального строительства и рассмотрение устойчивости индепендистского императива у хаджретов, пожалуй, будет правомерно предварить указанием на то обстоятельство, что кабардинская миграция на левобережье Кубани в течение длительного периода в основном не выходила за границы Большой Кабарды. Согласно российским источникам, даже к началу 1830-х гг. массив кабардинского населения в Закубанье в целом продолжал локализоваться в рамках исторических границ Кабарды, несмотря на давление с востока (Зеленчукская укрепленная линия) и возможность дальнейшей миграции западнее бассейна р. Уруп [49]. Качественные изменения эта ситуация начала претерпевать лишь в начале 1840-х гг. с началом эффективного функционирования Лабинской линии.

Представляется оправданным полагать, что такая устойчивая позиция иллюстрирует стремление хаджретского социума отстаивать свою независимость в максимально полном объеме. Вместе с тем следует указать, что значительная часть закубанских кабардинцев уже в первое десятилетие XIX в., и особенно со времени наиболее массовой эвакуации в 1822 г., оказывалась на территориях других черкесских политий. В особенности это касается Бесленеевского княжества и Абадзехии. При этом совершенно очевидно, что мигранты пользовались здесь правом экстерриториальности. Находившийся в течение двух лет в плену у хаджретов Ф.Ф. Торнау так описывал эту ситуацию: «Кабардинские абреки находились в чужой стороне, занимая земли уступленные им абадзехами, посреди которых они составляли отдельные общества, управляемые по их собственным обычаям» [41: 296]. В свете столь очевидно высокого уровня самоорганизации несколько удивляет относительно поздняя фиксация в российских источниках результатов целенаправленного институционального обустройства хаджретского социума. «Народное собрание кабардинцев на р. Марухе 1846 года. Беглые кабардинцы учредили у себя народный суд. Главным деятелем и языком народа был здесь Хаджи-Трам», – сообщает источник [36: 156-157]. В данном тексте предлагается и более подробная информация о структуре этого учреждения: «В марте месяце 1846 года беглые кабардинцы учредили также мегкеме и избрали себе кадия, валия и наиба. Целью устройства мелгеме (так в тексте. – Т.А.) положили они – «возстановление падающей веры, уничтожение воровства, разбоя, измены, обмана и зависти» [36: 160].

Не вдаваясь в детали структуры и механизма функционирования «мегкеме», а также условий его возникновения, именно в указанной пространственно-временной ситуации представляется существенным, прежде всего, артикулировать внутреннюю обусловленность устремлений, предрешивших подобный итог усилий со стороны хаджретов. Еще в большей мере характер созданного закубанскими кабардинцами политического образования оттеняет устойчивость хаджретской стратегии относительно принципа оптации. В этом плане примечательно следующее наблюдение: «Народы (с точки зрения современной номенклатуры вернее говорить о локально-этнографических группах. – Т.А.) черкесские, живущие за р. Лабою и по берегу Чернаго моря, признают… турецкаго султана своим халифом, главою религии, и во всех переговорах с нами ссылаются на мнимое покровительство султана… Беглые кабардинцы, бесленеевцы и абазины не упоминают никогда о покровительстве турецкаго султана; о покровительстве этом толкуют только абадзехи, шапсуги, натухайцы и народы черкесские, живущие на восточном берегу Чернаго моря (выделено нами. – Т.А.)» [36: 162].

Для основных носителей военного потенциала страны декларации о «покровительстве» со стороны Порты были лишь элементом политики имперского сдерживания и не выходили за рамки «военно-дипломатической» риторики, адресованной Петербургу. Об этом можно судить хотя бы по четкому обозначению их позиции в связи с «уступкой» османами Черноморского побережья по Адрианопольскому договору 1829 г. Отвергая права султана в стране, черкесы заявляли, «что он не есть и не был их государем никогда, а что он только глава религии» [36: 162]. Показательно, что кабардинцы (вместе с устойчиво находившимися под их влиянием бесленеевцами и вассальными абазинами), реализуя свою политическую программу под «маской религии», уклонялись от доминирующего тренда в кяхской Черкесии, апеллировавшего, по крайней мере, к конфессиональной солидарности с могущественной Портой. Это тем более удивительно, что совокупный военный потенциал акторов Западной Черкесии во много раз превосходил ресурсы хаджретской Кабарды, а вероятность того, что словесные экзерциции по манифестированию своей приверженности османам могли впоследствии быть использованы последними при «потенциальной» (ре)экспансии, уже давно и прочно была очень низкой.

Такой зримый выбор категоричного неприятия каких-либо проявлений внешних источников легитимации со стороны хаджретов обнаруживает, по меньшей мере, высокую самооценку, опиравшуюся на укорененное в историческом сознании представление о своей значимости в регионе, так или иначе предполагавшее собственный политический проект. Думается, что предельное напряжение и выбор крайней Альтернативы в условиях столкновения с колоссальной мощью Российской империи не могли быть мотивированы амбициями меньшего порядка. В этом плане не случайно жители побережья на пике своей военной активности все-таки продолжали рассматривать кабардинцев как «главную часть черкесов» [50: 141].

Литература:

1. Государственный архив Краснодарского края. Ф. 347. Оп. 1. Д. 33. Л. 22.
2. Милютин Д.А. Воспоминания. 1856–1860. – М., 2004.
3. Фадеев Р.А. Государственный порядок. Россия и Кавказ. – М., 2010.
4. Черкесский вопрос: опыт, проблемы, перспективы научного осмысления. Материалы круглого стола. – Нальчик, 2013.
5. Канжальская битва и политическая история Кабарды первой половины XVIII века. Исследования и материалы / Отв. ред. Б.Х. Бгажноков. – Нальчик, 2008.
6. Lettre du pere Duban sur le nouvel etablissement des missions dans la Crimee // Lettres édifiantes et curieuses concernant l' Asie, l'Afrique et l' Amerique. – Paris, 1838. – T. 1. – Pp. 97-113.
7. Промемория Блистательной Порте от российского резидента Неплюева, августа 10-го дня 1731-го году в Константинополе // Кабардино-русские отношения в XVI-XVIII вв. Документы и материалы: в 2 т. Т. II. – М.: Изд-во АН СССР, 1957. – С. 43-45.
8. Юзефович Т. Договоры России с Востоком. – СПб., 1869.
9. Архив внешней политики Российской империи (Далее – АВПРИ). Ф. 115. Кабардинские дела. Оп. 115/1. Д. 1, Л. 2-4.
10. АВПРИ. Ф. 115. Кабардинские дела. Оп. 115/2. 1762–1778. Д. 8. Л. 112-113.
11. Грабовский Н.Ф. Присоединение Кабарды к России и ее борьба за независимость. – Нальчик, 2008.
12. Бутков П.Г. Материалы для новой истории Кавказа с 1722 по 1803 г. Ч. II. – СПб., 1869.
13. Туганов Р.У. Шариатское движение в Кабарде против царизма в 1799–1807 гг. // Живая старина. – Нальчик, 1991. – № 1.
14. Российский государственный военно-исторический архив. Ф. 26. Оп. 1/152. Д. 50. Л. 365.
15. Кажаров В.Х. Песни, ислам и традиционная культура адыгов в контексте Кавказской войны // Адыгские песни времен Кавказской войны. – Нальчик, 2005. – С. 29-86.
16. Алоев Т.Х. Вопрос о закубанских территориях Кабарды в контексте миграции кабардинцев в первой четверти XIX века // Исторический вестник. – Вып. III. – Нальчик, 2006. – С. 258-270.
17. Акты Кавказской археографической комиссии (Далее – АКАК). Т. II. Ч. II. – Тифлис, 1868.
18. Записки А.П. Ермолова. 1798–1826 гг. / Сост., подгот. текста, вступ. ст., коммент. В.А. Федорова. – М., 1991.
19. Потто В.А. Кавказская война: В 5 т.: Т. II. Ермоловское время. – Ставрополь, 1994.
20. Люлье Л. Общий взгляд на страны, занимаемые черкесами (адыге), абхазцами (азеги) и другими смежными с ними горскими народами // Ландшафт, этнографические и исторческие процессы на Северном Кавказе в XIX – начале XX века. – Нальчик, 2004. – С. 47-62.
21. Отчет гр. Евдокимова о военных действиях, исполненных в Кубанской области в период времени с 1-го июля 1863 года по 1-е июля 1864 года // Кумыков Т.Х. Выселение адыгов в Турцию – последствие Кавказской войны. – Нальчик: Эльбрус, 1994. – С. 47-113.
22. Жиль Ф.А. Письма о Кавказе и Крыме / Сост. и пер. с франц. языка К.А. Мальбахова. – Нальчик, 2009.
23. Фадеев Р.А. Кавказская война. – М., 2005.
24. Народные песни и инструментальные наигрыши адыгов (Далее – НПИНА) / Под ред. Е.В. Гиппиуса. Т. III. Ч. II. – М., 1990.
25. Басхэгъ Гъариб и уэрэд // Адыгские песни времен Кавказской войны. – Нальчик, 2005.
26. Паштова М.М. Кавказская война в «классических» формах фольклора и современном социокультуром дискурсе черкесской диаспоры // Кавказская война: события, факты, уроки. Материалы международной научной конференции (г. Нальчик, 15-19 окт. 2014 г.). – Нальчик: Изд. отд. КБИГИ, 2014. – С. 155-165.
27. Информант Шигалуга (Шыгъэлыгъуэ) Хаджи-Хайдар, житель г. Пынарбаши, ил (провинция) Кайсери, Турецкая Республика. Запись 1993 г. Из личного архива Думанишева Ауладина.
28. Сказания о Жабаги Казаноко / Сост., подгот. к печати, коммент. и прил. З.М. Налоева, А.М. Гутова. – Нальчик, 2001.
29. Алоев Т.Х. «Беглые» кабардинцы: формирование в Закубанье массива кабардинского населения и его участие в Кавказской войне в 1799-1829 гг. – Автореф. ... дисс. канд. ист. наук. – Майкоп, 2006. – 26 с.
30. АКАК. Т. VI. Ч. II. – Тифлис, 1875.
31. Филонов С. Кавказская линия под управлением генерала Емануеля // Кавказский сборник. – Тифлис, 1894. – Т. XV.
32. АКАК. Т. VII. – Тифлис, 1878.
33. Военно-статистическое обозрение Российской империи. – Т. XVI. – Ч. 1. Ставропольская губерния // Исторический обзор Терека, Ставрополья и Кубани. – М., 2008.
34. Бесленей – мост Черкесии. Вопросы исторической демографии Восточного Закубанья XIII-XIX в.: Сборник документов и материалов / Сост. С.Х. Хотко. – Майкоп, 2009.
35. Ковалевский М. Закон и обычай на Кавказе. В 2 т.: Т. 1. – Майкоп, 2006.
36. Сталь К.Ф. Этнографический очерк черкесского народа // Кавказский сборник. – Тифлис, 1900. – Т. XXI.
37. АВПРИ. Ф. 115. Кабардинские дела. Оп. 115/2. Д. 21. Л. 39.
38. НПИНА. Т. III. Ч. I. – М., 1986.
39. Хан-Гирей. Бесльний Абат // Хан-Гирей. Избранные произведения / Подгот. текста и вступ. ст. Р.Х. Хашхожевой. – Нальчик, 1974.
40. Алоев Т.Х. Особенности динамики военно-политического положения хаджретской Кабарды в условиях трансформации международного статуса Закубанья (середина 1829 – 1830 годы) // Известия высших учебных заведений. Северо-Кавказский регион. – 2011. – № 2 (162). – С. 25-29.
41. Секретная миссия в Черкесию русского разведчика барона Ф.Ф. Торнау. – Нальчик, 1999.
42. Клычников Ю.Ю. Российская политика на Северном Кавказе (1827-1840 гг.). – Пятигорск, 2002.
43. Ольшевский М.Я. Кавказ с 1841 по 1866 год. Серия «Воспоминания участников Кавказской войны XIX века». – СПб., 2003.
44. Хан-Гирей. Записки о Черкесии / Вступ. ст. и подгот. текста к печати В.К. Гарданова и Г.Х. Мамбетова. – Нальчик, 2008.
45. Гордин Я.А. Кавказ. Земля и кровь. Россия в Кавказской войне XIX в. – СПб., 2000.
46. Лонгворт Дж.А. Год среди черкесов / Пер. с анг
Ctrl
Enter
Заметили ошЫбку
Выделите текст и нажмите Ctrl+Enter
Обсудить (0)